Вдобавок рядом с ним стоял Дундон, жертва Дун-дон, выказавший себя горячим приверженцем рыгания; через неделю ему можно будет снять руку с перевязи. А еще через неделю сойдут синяки. Хорошая взбучка — единственное, что всегда помогает, считает Фредди I, но он считает также, что преступления оправдывают себя.
А что же Линда?
Линда сидела дома, делала уроки и научилась уже высказывать и обосновывать свое мнение полными предложениями.
— Можно, я возьму твои мелки, Финн? Я тебе их отдам во вторник, я обещаю.
— Так ведь это на целых три дня?
— Да, потому что так медленно получается.
— Что получается?
— Мне нужно сделать рисунок — для подарка.
— А кому?
— Не скажу.
— У тебя же свои мелки есть.
— Оранжевого нету.
— А ты не можешь взять один оранжевый?
— Нет.
Несколько дней она ходила в школу вместе со мной и Фредди I. Потом опять стала ходить с двойняшками и Йенни-солдафоном. Нам прислали письмо, в котором говорилось, что, возможно, у Линды дислексия, и мамка вновь ударилась в тоску. Но странные дела творятся в той части преисподней, для которой существует греческое название; с Линдой вызвался позаниматься отдельно самый добрый в школе учитель, специальный педагог Гиллебу: в течение всего трех уроков она внимательно рассматривала барсуков и журавлей на акварельках, нарисованных им самим, слушала его гипнотический голос, а потом ее вернули в класс, к двойняшкам и к Дундону, который и вовсе еще не умел читать. Она снова была там, где ей и положено. Так что, возможно, нет у нее никакой дислексии, говорилось в следующем письме — о снятии диагноза, как выразилась мамка, и само это письмо было заархивировано ею вместе со всей прочей корреспонденцией, которую мы навлекли на себя в течение этого года, самого долгого года на свете; дислексии нет, так что же с ней тогда?
А потом выпал снег.
Выпал, да так и остался лежать. Принес с собой горки и ледяные дорожки, снежки, обмороженные пальцы и молочно-белый лед катков. Так и должна приходить зима. С грохотом и треском и с неисправимой тишиной. Приближалось Рождество. Я подарил Фредди I еще один стальной шарик, и он мне тоже подарил один; невозможно было бы на вид отличить один от другого, но я свой упаковал. Линде собирались подарить лыжи, и вокруг этих лыж развели бог весть какую таинственность: Кристиан уходил по вечерам в подвал, в общую мастерскую, чтобы приделывать к ним крепления, пропитывать парафиновой смазкой, и опять относил их в кладовку на чердаке и прятал за чемоданом, который побывал в Думбосе.
Потом настало время купить елку: с девятнадцатого числа она стояла на балконе, овеваемая снежными вихрями, и каждый вечер мамка с Линдой выходили туда полюбоваться ею, а из-за их спин выглядывал и я. Не обошлось и без ежегодных дебатов относительно того, где мы проведем рождественский праздник, но теперь они обрели иную форму.
Ведь за последний год мы почти не виделись с родными, а ходили слухи, что дядя Тур вылетел с работы в ресторане за пьянство, мамка так прямо и сказала. Зато он записался в мореходное училище учиться на моториста, чтобы плавать по морям-по волнам, он начал новую, лучшую жизнь, наш дядя Тур, щёголь и франт, как отзывался о нем дядя Бьярне. Бабушка тоже не молодела: сидела себе возле раскаленной печки, подбрасывая в нее полешки и раскладывая пасьянсы, которые всегда сходились.
И дернул же меня черт за язык.
— Я хочу остаться дома, — сказал я.
Я это совсем тихонько сказал, и сказал не потому, что хотел покочевряжиться: просто произнести эти слова по каким-то неясным причинам было необходимо, та же неясность влекла меня за собой всю осень, словно я снова что-то увидел.
К тому же за плечами у нас были, после истории с Дундоном, несколько вполне мирных недель: жизнь мелкими домашними хлопотами, для которой и строят жилищные кооперативы, размеренные усилия в суточном ритме, в лучшие свои моменты похожие на негромкую музыку, что, бывает, поздними вечерами несется из крохотных радиоприемников, когда Кристиана нет; а мамка — да, как вела себя мамка?
А вот так: сидела, умиротворенно поглядывая на меня поверх книжки “Дождь моросит, шквал налетит”, которую мы перечитали и два, и три раза; в ней говорится о людях, которым, как нам с Таней, не суждено соединиться, хотя и по более прозаическим причинам; но, поскольку я знал, что мамка любит читать одна, чтобы иметь возможность поплакать, если захочется, и поскольку я не мог дать ответа на вопрос, почему я не хочу встречать праздник вместе со всей семьей, я отвел глаза и взглянул на Линду, которая валялась перед телевизором на животе, сложив руки под подбородком и болтая в воздухе тоненькими ножками, и мамка поняла это как намек.
— А ты что скажешь, Линда, пойдем на Рождество в гости?
— Да, — бесхитростно откликнулась Линда, не сводя глаз с экрана.
Оставалось только сложить подарки в старый рюкзак и двадцать четвертого отправиться к бабушке уже часов в двенадцать; на плече я тащил сверток с лыжами, рядом Линда, по-дурацки мелко подскакивая, несла свой ранец, косясь на меня и улыбаясь полной ожиданий улыбкой. К тому времени, как мы добрались до места, мамка запыхалась и раскраснелась — тащить-то тяжело было; вооружившись здешне-семейным голосом, она с ходу в карьер включилась в приготовление угощений, оставлявших желать, не говоря уж о продуктах, закупленных одной соседкой в соответствии с маразматическими заказами бабушки. Нас с Линдой отослали в подвал, к дяде Оскару, который совсем не изменился: в комбинезоне и кепке, с топором в руках, добрый и теплый. Но кладовка со времени последнего визита уменьшилась в размерах, не высилась больше с полу до потолка — это было первым признаком того, что не всё ладно. Или это я слишком вырос? Или Линда занимала слишком много места в своем новом белом платье, с красными лентами в косичках и таким заразительным звонким смехом, что и дядя Оскар громко расхохотался с видом человека, внезапно излечившегося от рака?