Я замечаю, что Линда открыла глаза, и обращаю на это внимание матери. Она замолкает, гладит Линду по волосам и смотрит в окно на унылые фасады домов районов Русенхоф и Синсен, говорит “дождь идет”, а дождь льет все сильнее и сильнее, будто мы въезжаем под водопад; Линда спрашивает:
— Что значит “подохнуть”?
— Что?
— Что такое “подохнуть”? — повторяет она, и мы с мамкой переглядываемся.
— А почему ты спрашиваешь?
Но с Линдой по-другому нужно разговаривать.
— А кто так говорит — “подохнуть”? — спокойно спрашиваю я, глядя в окно через серые занавески.
— Дундон,—отвечает Линда, говоря будто сама с собой.
— Какой такой Дундон?
— Да один дурак из ее класса, — говорю я и ощущаю вдруг в себе жар, с которым, я знаю, будет трудно расквитаться, и что, может, лучше и не надо, чтобы этот день длился вечность.
— И что же он еще говорит?
Но тут следует констатировать бесспорный факт:
— Дундон — мелкая гадина, — говорю я, — и в рожу ему щелочью плеснули, она течет по его харе, из сгустков делаются толстенные лианы, он за них зацепляется ногами и падает, поэтому и говорят — “споткнуться о сопли...”
— Финн, прекрати.
Но Линда смеется, а мамка криво усмехается в сторону в надежде, что это не будет воспринято как поощрение моего поведения, так что я продолжаю в красках расписывать никчемность Дундона, прохожусь по всему репертуару, как диктует нам закон племени Травер-вейен, от А до Я, мы громко смеемся и дурачимся, и когда мы начинаем перебранку, кому дергать за шнурок остановки и становимся уже опять почти совсем нормальными, мамка произносит в воздух:
— Она действительно так сказала, что у нас в спальне воняет письками?
Пока мамка занимается обедом, я уношу мой жар и мой мешочек со стальными шариками, наитвердейшей валютой, какой я когда-либо владел, к Фредди I и излагаю дело ему, Фредди I, который наверняка согласился бы пойти со мной, даже не предложи я ему еще два шарика, — пойти со мной и отдубасить Дундона, обычно-то достается самому Фредди I.
Мы идем к седьмому корпусу и звоним в квартиру Дундона; за ним так редко заходят приятели, что его мамаша на просьбу позвать Дундона долго разглядывает нас с крайне скептическим выражением лица.
— Его не так зовут.
Но Дундон не чувствует подвоха, мигом натягивает на себя свитер и летит вниз по лестнице как воланчик для бадминтона, мы за ним; спрашиваем напрямик, была ли такая история с Линдой, он же совершенно неверно истолковывает наши слова, слышит в них призыв к действию:
— Пусть она подохнет! Пусть она подохнет!..
При этом кривляется, пританцовывая по безлюдному газону, что упрощает нам дело: мы, преследуя каждый свои интересы, накидываемся на этого шмакодявку, ставим на колени, треплем его, лупим открытыми ладонями и сжатыми кулаками, вначале это нескоординированная импровизация, так что Дундон ни фига не понимает, но мы входим в раж и теперь бьем его целенаправленно, так что он валится наземь и пускает пузыри в полубессознательном состоянии. Жар понемногу остывает во мне, я чувствую ясно, насколько мы приблизились к точке необратимости, точке, в которой кто-то должен вмешаться, пока реальность не случилась. Но перед глазами у меня вновь встают Эльба с желтым пальцем и ревущая Линда, ее кровать и дурацкий мишка, альбомы, изрисованные животными с чужой планеты, все это такое беспомощное, хрупкое; раздави это — и я тоже буду раздавлен. Но когда я слышу хруст, я все же прихожу в чувство и меня пробивает дрожь, я кричу, что сломал что-то и “кончай, Фредди, стоп”, но он только смотрит на меня в своем свежем одичании и кричит:
— Да он же даже не кровит!
Заезжает кулачищем в сопливый нос, снова с хрустом. И еще раз. Толку нет кричать. Тишина — стена и гора между домами. Пришлось мне броситься на Фредди I, оторвать его от Дундона, мы оба рухнули в грязь, я взгромоздился на спину Фредди, который очень силен, но такой финт ему не по силам уразуметь; пошатываясь, он поднялся на ноги со мной на спине и завопил:
— Пусти, дурак, я его убью!
Но я вцепился намертво, и у Фредди I опускаются плечи, он падает на колени, хватая ртом воздух, — я ни за что не ослаблю хватку, это он понимает, и, может быть, он и еще что-то понимает, потому что Дундон лежит на спине, не шевелясь, и его не узнать, и среди жилых корпусов вздымается гулкий трубный звук.
Я разжимаю руки и оглядываю безлюдный в обеденное время жилкооператив, холодным воскресным днем в октябре; в ушах, в теле и в крови у меня шумит, я вижу, что Дундон пошевелил рукой и коленкой и открыл глаз. Но тут же возвращаются мой жар и голос Линды, звонко разносящийся по пустому автобусу. Я склоняюсь над его вспученным глазом и вижу, что он до краев исполнен страха, чистого как вода, и тут я осознаю, что если бы я в эту секунду обнаружил в нем хоть намек на остатки сопротивления, никогда бы он больше не поднялся.
Значит, есть во мне это.
Я встаю и ухожу, с этим новым и тяжелым. Фредди I тоже уходит, странной покачивающейся походкой; мы идем на резиновых ногах, поглядывая друг на друга, подстраховываясь, чтобы покинуть поле битвы одновременно; оглядываемся через плечо, прежде чем закрыть за собой двери подъездов, и видим, что Дундон по-прежнему валяется в грязи, но делает пугающие попытки подняться — Дундон, у которого никогда не было друга, но у которого он скоро появится.
Многообразные фазы и цвета наказания: я-то думал, что знаю их наизусть, вина и бездна— мамка ни о чем не спрашивает, когда я вхожу, хотя на лице у меня написана беда, но мамка ничего не хочет знать, и я тоже ничего не говорю, жую, набиваю ужином другое тело, потому что она не хочет знать — кроме того, я ее знать не желаю.