— Всё будет хорошо.
Хуже этого она ничего не могла бы сказать, да еще самым неподходящим тоном, какой только можно представить.
— Что будет хорошо?! — заорал я. — Что?!
Я стоял как горе-горькое, как жалостная песня попрошайки, и с мольбой вглядывался в невозмутимое летнее лицо Марлене Премудрой, и ясно, казалось мне, читал в нем, что она сейчас прикидывает, как много я знаю, или как мало, и сколько я могу вынести, и наконец решила — будь что будет (к такому выводу я пришел потом после долгих размышлений), выпрямилась и сказала твердо:
— Возьми себя в руки, Финн. Маме нужно несколько дней побыть без вас. Давно пора. Идем.
Она сделала еще три шага вперед в шелестящих зарослях орешника, снова обернулась, протянула мне руку и повторила непререкаемо и непреложно, что я должен показать ей палатку и всё, что там есть, и хватит уже валять дурака. Да уж, если на кого в этой жизни можно положиться, так это на Марлене. Марлене — твердая опора, как была раньше мамка, а не порхающая среди порывов бури голубка, которая вдруг полностью теряет ориентиры в самый обычный четверг; Марлене устойчива, как земля под ногами, и в два часа пополудни, и в пять. Она никогда не подведет, у нее всегда ровное настроение, и она не ведает страха: собственно говоря, вот такой и должна у человека быть мать. Вот теперь, например, Борис вертится возле нашей палатки, чтобы попытаться по-свойски просветить Яна относительно местных условий, но Марлене с легкостью отделалась от него.
— Иди-ка поиграй пока с кем-нибудь другим, Борис, — сказала она с той же непререкаемой улыбкой. — Нам с Финном нужно поговорить. Я привезла письмо тебе, — крикнула она в мою сторону. И действительно, Борис тихо-мирно удалился, и я мог бы сам показать им, как работает примус, который нам достался на Рождество от дяди Оскара — открываешь крышечку, заливаешь вот сюда концентрат денатурата, поджигаешь и так далее, — но вот письмо?
Эх, о своем-то собственном плане я совсем забыл. Оказалось, письмо от Фредди I, первое в жизни полученное мною письмо, если не считать сопроводительной записки к Линде, но та была адресована все же мамке; и хотя послание Фредди I вряд ли подходило под определение нормального письма, с конвертом и маркой и именем получателя и вообще, но все же это был, по крайней мере, сложенный вчетверо листок бумаги для рисования, с бахромчатым краем с той стороны, где его оторвали от спирали; на листке довольно красивыми синими большими буквами были написаны две строчки: “Я не поеду на каникулы. Шарики сохраню.” Получается, Марлене знала о моем плане, который, если вкратце, состоял в том, чтобы Кристиан сходил домой к Фредди I и передал ему кожаный мешочек со стальными шариками, а тот взамен согласился бы сесть на катер, приехать к нам и ночевать вместе со мной в предбаннике, где до этого я спал один, а мамка с Линдой ночевали в самой палатке.
Если Марлене думала, что отказ Фредди I отвлечет меня от мыслей об отъезде матери, то она, конечно, не ошиблась. Но я понял и еще кое-что, а именно: я понял, что ни Кристиан, ни Марлене не лезли из кожи вон, чтобы уговорить Фредди I, а приняли его отказ скорее с удовлетворением, видимо, заручившись согласием мамки; а это, в свою очередь, означало, что Кристиан, должно быть, открыл ей нашу тайну. Такой уж человек Фредди I, он провоцирует окружающих отвергать себя, меня просто бесит от этого. Хотя я знал, что я не разгадал бы их козней, получи я это письмо вчера, когда все было в порядке; какой-то у Фредди странный взгляд, сказала как-то мамка, и по выражению ее лица сразу было понятно, что она имеет в виду. Я терпеть не могу, когда у нее такое лицо.
Так что я решил и от Марлене с Яном тоже держаться подальше. Но сию минуту Ян стоял перед нами в тенниске в белую и синюю полоску и показывал нам, что сухой лед настолько холодный, что может обжечь, вот смотрите: он опустил маленький кусочек в ведро с водой, и лед не растаял, зато вода закипела, поскольку во льду соединяются самые непримиримые противоположности; этой загадкой невозможно было не увлечься. Я сбегал за Борисом, который тоже не имел опыта обращения с сухим льдом, и мы экспериментировали с ним до тех пор, пока Марлене не пригрозила, что заставит нас всю неделю пить горячее молоко.
Позже, когда мы с Борисом ушли от Зорьки, я без всякого предисловия принялся рассказывать ему про Фредди I, потому что я не мог предать Фредди I, как мамка меня предала, и я рассказал Борису, что Фредди любит, чего он не любит, что умеет, а что нет, слово за слово; и рассказ мой не прервался ни когда мы уже спустились на пляж, чтобы купаться и ловить крабов, ни когда мы потом валялись на горячем камне, глядя в небо. Потому что, собственно говоря, мало на нашем шарике людей, которые могли бы сравниться с Фредди I.
Борис в долгу не остался, у него тоже был свой Фредди I, и он рассказывал о нем, пока мы гоняли мяч, пока лежали на скале и подглядывали за Живоглоткой, и особенно в моменты опасности, например, когда мы спускались с уступа, откуда было видно Живоглотку, и случайно столкнулись со смотрителем Хансом, который вдруг возник на тропинке перед нами и строго на нас посмотрел; тут я обнаружил, что Борис абсолютно не тушуется, а хладнокровно смотрит прямо Хансу в глаза, и до меня дошло, что на месте преступления застуканы не мы, а Ханс, взрослый человек, который при любом раскладе более виноват, чем ребенок.
Такие вот уроки получали от жизни мы и те наши друзья, которых мы никогда не сможем предать.
Как, например, когда мы уплывали на ту сторону бухты, на большой камень, чтобы не валяться вместе с Линдой и Марлене день за днем на том же месте, которое обустроила еще мамка; Линда уже плавала на мелководье как подлодка, без купального пояса, и вставала на ноги, только когда ей нужно было отдышаться, то есть не часто; и тогда она стояла и смеялась с закрытыми глазами, высунув кончик языка в уголке рта, чтобы осторожно пробовать эту ужасную соленую воду; она становилась все чернее с каждым днем, только под купальником не загорела, а так даже меня обставила. Еще она стала гораздо ловчее и забиралась за нами в такие места, где мы еще неделю назад могли чувствовать себя в неприкосновенности; она носилась по берегу и траве и вовсе не казалась неуклюжей, постепенно ступни у нее покрылись такими твердыми мозолями, что она могла спокойно ходить и по тропинкам в лесу, и по покрытым морскими желудями камням, а не ковылять по-дурацки, как принято на норвежских пляжах. У бродяг подошвы словно деревяшки. Им хоть бы что. Бродяги, цыгане, индейцы. С потеками грязи вокруг глаз и выцветшей, жесткой от морской воды и торчащей во все стороны щеткой волос на голове, ободранными локтями и коленками и расцарапанными укусами мошкары. А глаза у нас становились все голубее и голубее с каждым днем этого лета, самого нескончаемого лета в моей жизни.