— Слава тебе, господи,—сказала мамка и поскорее выключила телевизор. Мы как сидели, так и остались сидеть, моргая глазами, в которых еще мелькали огоньки телевизора, как она вдруг выпалила:
— Я их ему зачту в счет оплаты.
И вот появилась Линда. Она приехала на автобусе. Одна. Потому что у мамки не было ни малейшего желания снова встречаться с ее матерью, такое у меня сложилось впечатление. Это была суббота. Мы заблаговременно пришкандыбали к остановке возле Акерской больницы и принялись ждать автобус из Грурюддала; тот должен был прийти в час двадцать, я как раз отучился и даже успел закинуть домой ранец; о предстоящем событии, об этой Линде, я ни одной живой душе не рассказал, потому что не знал, как подступиться к рассказу. Но я всяческими экивоками вел разговоры вокруг да около этой темы со своим товарищем Рогером, у него было два старших брата, — каково это, быть одним из детей в многодетной семье; и он все как-то не мог усечь, к чему я клоню, пока, наконец, до него все-таки не дошло вроде бы, и он с кривой усмешкой сказал:
— А, ясно, ты-то один.
В его устах это прозвучало как диагноз, примерно как хромоногий. Мне уже тоже закрадывались в голову всякие мысли, которые я с переменным успехом пытался душить — и пока мы заново собирали кровать (я даже успел поспать в ней одну ночь), и особенно потому, что после решения взять к себе Линду мамка завела привычку то и дело застывать в задумчивости, да потом еще слазила на чердак и вернулась оттуда со здоровенным чемоданом с наклейками “Лом” и “Думбос”, и оказалось, что он набит ее собственной детской одеждой, причем и на Линдин возраст тоже, то есть на шесть лет, и вот она садилась перебирать эти шмотки, вертела их в руках, задумывалась и принималась бормотать себе под нос — вот оно, ах ты господи, а это еще что такое, это все, наверное, уже никуда не годится, разве что это?
Этим была кукла страшней войны, по имени Амалия: из прорехи в животе у нее торчала вата, которой она была набита, потому что, оказывается, мамкины братья вырезали ей аппендицит; ноги у нее болтались, круглая как шар голова с матовыми пуговками вместо глаз бессильно перекатывалась по плечам.
— Ну, разве не красавица?
— Ну да.
Она положила Амалию в кровать к Линде, где кукла всю последнюю неделю и проспала, пока снова не исчезла; это произошло сегодня утром.
— А где Амалия? — поинтересовался я, проснувшись. Но мамка не ответила на этот вопрос. — Она ведь сегодня приезжает? Линда?
— Да, конечно, — сказала мамка с таким видом, будто это и явилось причиной отправки Амалии назад, на чердак, чтобы между ней и Линдой не возникло никаких недоразумений; подробностей я не знал, но постель была снова аккуратно заправлена, в третий раз перестелена и пуста, она ждала.
И вот наконец подошел автобус. И остановился. Но никто из него не вышел. Наоборот, в него село несколько пассажиров, а мы с мамкой все стояли, глядя друг на друга. Зашипели пневматические тормоза, задрожали и заходили ходуном дверцы-гармошки, угрожая захлопнуться. И в последний момент мамка бросилась внутрь и крикнула — стойте! — и кондуктор подпрыгнул на своем сиденье, выскочил, схватил ее за руку, а коленкой ловко снова раздвинул дверцы.
— Вы бы поосторожнее, дама.
Мамка что-то ему сказала в ответ, и автобус встал и не двигался больше, она же исчезла внутри, за грязными окнами. И все никак не выходила оттуда, очень долго. Из глубины автобуса послышались громкие голоса, потом мамка наконец вышла, красная как маков цвет, с озабоченным выражением лица, и за собой она тащила маленькую девочку в слишком тесном платье, белых гольфах — в эту-то промозглую осеннюю погоду — и с крохотным голубым чемоданчиком.
— Спасибо вам большое! — крикнула она кондуктору, а тот ответил:
— Да не за что, рад был вам помочь.
И еще всякое разное, из-за чего мамка, пытавшаяся привести в порядок прическу, только еще больше покраснела; а я в это время все пытался разглядеть новоприбывшую, Линду, которая оказалась маленькой, толстенькой и смирной, не поднимавшей глаз от асфальта. Автобус наконец тронулся, а мамка опустилась на колени перед новым членом нашей семьи и попыталась заглянуть ей в глаза, что у нее не очень-то получилось, насколько я мог понять. Но тут она, мамка, совсем с катушек сорвалась, она вдруг принялась обнимать и миловать это несуразное создание так, что я призадумался. Но Линда и на это не отреагировала никак, так что мамка отерла слезы и сказала голосом, который у нее бывает, когда ей стыдно:
— Ах да что же это я, пойдем-ка, зайдем к Омару Хансену и купим шоколадку. Хочешь шоколадку, Линда?
Линда будто язык проглотила. От нее странно пахло, волосы у нее растрепались и торчали во все стороны, челка закрывала пол-лица. Но тут она сунула ручонку в руку матери и так зажала два ее пальца в свои, что аж костяшки побелели. Мамку развезло совсем. Но и я тоже еле сдерживался, глядя на эту хватку, я нутром понимал, что так хватаются за жизнь и что это целиком изменит не только Линдину, но и мою, и мамкину жизнь, что такая хватка сжимает петлей сердце навсегда, до гробовой доски, и не разжимается даже потом, когда ты уже гниешь в могиле. Я рванул на себя голубой чемоданчик, который оказался легким как пушинка, и раскрутил его над головой.
— Тебя спрашивают, шоколаду хочешь? — рявкнул я. — Оглохла, что ли?
Линда вздрогнула, а мать одарила меня одним из тех своих убийственных взглядов, которыми мы обычно обмениваемся только при большом скоплении народа. Я понял намек и приотстал от них на пару шагов, мамка же наигранно приятным и слишком громким голосом произнесла: — Вон там мы будем жить, Линда, — и через выхлопы бензина махнула рукой через Трондхеймское шоссе.